О том, что его зовут Анатолий Морицевич, я с некоторым удивлением узнал лет через семь после начала нашего знакомства.
В 60-х годах прошлого века моя мама часто бывала в Молдавии. Сперва – как художник в этнографических экспедициях, затем - как сценограф кишиневского театра «Лучафэрул». Когда меня не с кем было оставить дома, брала меня с собой. Летом 1965 г. в экспедиции Валентина Зеленчука мы познакомились с искусствоведом и этнографом Матусом Лифшицем, а уже в Кишинёве он познакомил нас со своим близким другом – Анатолием Миркиндом. Они так и отложились в детской памяти как «Матуслифшиц» и «Толямиркинд». У них было много общего. Оба – столичные студенты, ушедшие на фронт, оба служили переводчиками, один был свидетелем Встречи на Эльбе и Нюренбергского процесса, другой переводил на Потсдамской конференции и на том же на Нюрнбергском процессе (так, во всяком случае, я запомнил). Закончив обучение, оба распределились в Кишинёв, хотя свои кандидатские диссертации защищали в Москве. Семьи у них тоже были схожими: у «Матуслифшица» жена – психолог Лидия Жабицкая и дочка Света (сильно старше меня), а у «Толимиркинда» жена - психиатр Валентина Ивановна и дочка Ляля (сильно младше меня). Роднила их и некая экстравагантность. Матус Яковлевич – рыжеватый, веснушчатый, в очках, очень похожий на немца – невозмутимо разгуливал по пыльным дорогам молдавских сел в шортах, ковбойке, вельветовой кепочке и с мощным фотоаппаратом на шее. Бдительные колхозники часто принимали его за шпиона, вызывая то пограничников, то милиционеров. Анатолий Морицевич удивлял своим астеническим телосложением, удивительной подвижностью, неизменной улыбкой, стремлением безукоризненно одеваться и какой-то вычурной вежливостью. Он даже мне говорил «Вы», несмотря на мой десятилетний возраст. Еще меня поражало, что он не ел ни помидоров, ни «синеньких», ни гогошар (это в – Молдавии!) и даже к моей любимой кишиневской сладкой колбасе был равнодушен. И только потом я понял, что у него была тяжелая язва, еще с фронтовых времен.
В Кишиневе мы иногда останавливались в гостиницах, но чаще – у новых кишиневских знакомых, например, в доме Сёмы и Милы Молдован – в старом особнячке неподалеку от театра. Но у Миркиндов всегда находились весомые аргументы, чтобы мы выбирали именно их гостеприимное жилье – их трехкомнатная квартира на улице Ленина обладала редким для Кишинева того времени удобством – нагревательной колонкой, сулящей горячую воду в любое время года.
В этой квартире было много книг, но, понятно, что мне запомнились в основном книги детские. Например, «Сказки» Кристиана Пино, непохожие на все, что я читал раньше – тонкие, романтичные, но при этом очень интересные. Другая книга со странным названием «Трудус, трудум, труд» была написана автором по фамилии Луда, и отличалась некоей брутальностью. Это были легенды и о французских ремесленниках, чем-то напомнившие мне сказы Бажова, но при этом умело вставленные в превосходно прописанный реальный исторический контекст. Как знать, может быть, эти книги повлияли затем на мой выбор страны изучения? И только много лет спустя я узнал, что Кристан Пино был не только сказочник, но еще и известный политик, участник Сопротивления, влиятельный министр в социалистических правительствах Четвертой республики, подписавший от имени Франции Римский договор, сторонник сближения с СССР. Луда, как выяснилось – псевдоним Людмилы Маковской-Шницер, французской писательницы российского происхождения, переводчицы Хлебникова и Бажова (угадал!), страстной пропагандистки советского кино, сочувствовавшей французским коммунистам. Интересно, все ли книги для маленькой Ляли отбирались сообразно политической позиции их авторов?
Как я сейчас понимаю, это был достаточно узкий мир русско-еврейской гуманитарной интеллигенции Кишинева. Я по малолетству не мог осознать всех нюансов, простодушно полагая, что Сёма Молдован (на самом деле – Соломон) со своей милой женой Милой и есть натуральные молдаване, а как же иначе? Совсем иной круг нашего общения составляла молодежь «Лучаферула» или прогрессивные художники с Рышкановки. Когда мы уезжали в Москву, на наших проводах эти миры пересекались, причем очень дружелюбно. На столе возникали «Негру де Пуркарь» и «Алб де Масэ», все обменивались новостями, в том числе и тревожными («оттепель» закончилась, в Москве шли процессы, раскручивалась кампания «подписантов»), но чаще шутили, искренне радуясь общению друг с другом, и удивляясь, что, живя в одном городе, так редко встречаются, договариваясь непременно видеться чаще, а не только тогда, когда приезжают московские гости. Но поскольку эти слова повторялись из года в год, то даже мне становилось ясно, что без нас они не очень-то и встречались.
Как-то раз мама попросила Анатолия Морицевича помочь восстановиться на заочном отделении филфака университета молодому завлиту «Лучаферула». Ходатайство оказалось успешным. А когда мама благодарила «Толюмиркинда», он махал руками: «Что Вы, что Вы, хлопотать в нашем университете за молдаванина это, оказывается, так просто и так приятно! А уж как удивились в деканате!» Очевидно, что за не-молдаванина хлопотать ему было куда сложнее.
Разобщенные миры, конечно, пересекались. «Лучаферул» в какой-то мере играл роль московского «Современника», в него ходила вся интеллигенция, благо спектакли шли с русской трансляцией. На одну из премьер (кажется, «Коварство и любовь» Шиллера) пришли Миркинды, их усадили рядом с мамой. К ней подбежал директор театра, находившийся в постоянных контрах с режиссером, а заодно и с художником, и поспешил испортить праздничное настроение. «Вот вы тут пьески сомнительные ставите, а в первом ряду знаете, кто сидит? Генерал Савченко с супругой, наша госбезопасность. Я за последствия не ручаюсь».
Дальше произошло невероятное, мама ринулась в первый ряд с криками «Иван Тихонович! Александра Семёновна! Как мы давно не виделись!» Оказалось, что эта пара в конце войны жила в Молотове и очень была дружна с маминым отцом. На сцену братания с ужасом взирал не только директор, но и Анатолий Морицевич – для него рушилась привычная система ценностей. После спектакля он сказал: «Так значит, все-таки, правильно говорят, что на руках Савченко нет крови. А я-то не верил. Но ведь иначе Вы бы не стали так с ним обниматься?»
Подтвердить или опровергнуть это утверждение было сложно, тем более, что Савченко вскоре перевели на работу в Венгрию.
Анатолий Морицевич всегда был политизированным человеком, но разворачивающиеся события донельзя обострили это чувство. В начале сентября 1968 года к нам в Москву прилетела Валентина, вся в слезах и настолько взволнованная, что долгое время ничего не могла выговорить. Несмотря на профессию врача - психиатра, она была чрезвычайно ранимым человеком. Наконец она рассказала, что несколько дней назад купила удивительно красивое и при этом дешевое синее японское платье, редкая удача! Но когда она имела неосторожность сказать об этом мужу, реакция была ужасной. «В те дни, когда наши танки раздавили в Праге мечту о социализме с человеческим лицом, когда нашу страну во всем мире вновь называют Жандармом Европы, когда лучшие люди, вышедшие протестовать на Красную Площадь, брошены в тюрьму – ты, моя жена, покупаешь себе роскошные наряды? Как я смогу теперь с тобой разговаривать?» – и она снова тряслась в рыданиях, потому что вечно улыбающийся «Толямиркинд», действительно, объявил ей бойкот.
Уж не знаю, какие мама подобрала для него аргументы, но авторитетное вмешательство из Москвы тогда спасло этот брак, затрещавший по швам. Через несколько лет он все-таки распался. А жаль.
Вскоре мы перестали наезжать в Молдавию.
Но Анатолий Морицевич, наведываясь в Москву на конференции и на стажировки, обычно заходил к нам. Он очень расстроился, узнав, что нашу Новопесчаную улицу переименовали в улицу Вальтера Ульбрихта. «Нет, ну хотя бы дали имя Отто Гротеволя, все-таки приличный человек был!».
Время менялось, и ему в этом времени было все менее уютно. Для него мир делился на «интернационалистов и националистов», и он совсем не ожидал того, что мир будет делиться иначе, например, на евреев и не-евреев. Насколько я помню, к государству Израиль он никогда особых симпатий не испытывал (во всяком случае, к его политике в Леванте), но все больше знакомых говорили об отъезде. Он, как шестидесятник, также делил людей на тех, кто выступает за настоящий социализм, и на тех догматиков-сталинистов, кто этому препятствует. И вдруг он у нас слышит от кого-то из гостей: «Сталин, Сталин, а корень-то зла в Ленине – вот кому давно место на свалке истории, вот и Солженицын пишет….» Анатолий Морицевич растерянно и как-то виновато улыбнулся: «Нет, знаете, я все-таки до этого так и не дорос. Да, пожалуй, и не смогу дорасти». А что с ним стало, когда кто-то после 11 сентября 1973 г. изрек: «Альенде, конечно, жалко, но теперь мир, наконец, поймет, что социализм, какой бы он ни был, это тупик, что порочна сама идея»!
В том же году я поступил на исторический факультет МГПИ им. Ленина. Вскоре я отыскал когда-то подаренную нам книжку: А.М. Миркинд. «Под знаменем коммуны. Германские социал-демократы против реакции и милитаризма. 1871-1875 г». И хотя я уже понял, что мои интересы лежат вдали от проблем Новой истории и рабочего движения, начал ее листать с интересом, о чем и сказал при случае автору. Анатолий Морицевич всплеснул руками: «Ну, что Вы, Павел, это же скучно, это же заурядная марксятина». Но по лицу было видно, что ему очень приятно.
Конечно, цитат классиков там было в избытке, но как же иначе, коль скоро и Маркс, и Энгельс были и заинтересованными свидетелями, и активными участниками описываемых событий. Меня же интересовало, как вообще пишутся «обычные» научные книги по истории (а не такие, как «В поисках вымышленного царства» Гумилева). И еще – как в нашей стране работают историки, лишенные возможности поехать в изучаемую страну и заниматься в архивах? Выяснилось, что работают хорошо – книга демонстрировала виртуозное владение немецкой и французской историографией, попадались в сносках и английские авторы, но – редко (ох, как бы ему досталось за это сегодня!). Даже я тогда смог оценить количество ссылок на парламентские и партийные документы, политические памфлеты и трактаты, множество газет. Многое хранилось в ИНИОНе (ФБОН, как тогда говорили), автор там много работал, и после познакомил меня с несколькими инионовскими старожилами. Залежи полезных для автора «ископаемых» можно было найти и в фондах библиотеки Института Марксизма-Ленинизма, что на улице Вильгельма Пика. Когда там работал Анатолий Морицевич, это был еще Третий сельскохозяйственный проезд, а улицей Вильгельма Пика она стала лишь в 1975 г. Надеюсь, это переименование не шокировало его – к деятелям Интернационала он относился с симпатией, впрочем, сокрушался, что Димитров столь сервильно согласился с приказом Сталина распустить Коминтерн.
Из книги я тогда узнал много для себя нового – и то, что были не только Карл Либнкнехт/Роза Люксембург, но еще и Вильгельм Либкнехт, и Август Бебель (я прежде это имя слышал лишь в связи с красноармейцем Суховым, бойцом за счастье трудового народа всей земли, Закаспийского интернационального пролетарского полка имени товарища Августа Бебеля), и то, что были «Культуркампф» и борьба с «ультрамонтанами», которые вопреки зловещему наименованию были, порой, вполне нормальными людьми, и то, как можно было осмелиться выступить с антивоенными лозунгами не только против властей, но и против настроений своего же народа. Пожалуй, одному нельзя было поучиться у Анатолия Морицевича – беспристрастности. Он любил социал-демократов, не любил прусских милитаристов, Бисмрака и кайзера, и не мог, да и не хотел скрывать этого.
Сейчас, когда я старше не только Миркинда, опубликовавшего свою монографию, но и Миркинда, сделавшего свой роковой шаг в 1983 г., я вижу недостатки, на которые я указал, если бы писал отзыв на книгу. Не объяснена верхняя хронологическая граница – 1875 г. Это год слияния двух рабочих партий, но рядовой читатель может об этом и не знать. Нет очерка историографии и обзора источников – на эту тему у автора вышло много отдельных публикаций, вплоть до спецкурса по источниковедению. И, конечно, я указал бы на переоценку степени репрессивности политической системы Второго Рейха. Да, Лейпцигский процесс 1872 г., над В. Либкнехтом, трудно назвать справедливым, социалисту дали два года тюрьмы по обвинению в государственной измене за антивоенную агитацию и за поддержку Парижской коммуны. Но легко представить, какой приговор по этому обвинению вынесли бы суды других империй, как более поздних, так и расположенных на иных географических долготах.
Книга явно была частью диссертации. Но, к стыду своему, я почти ничего не знаю об академической карьере Анатолия Морицевича, а сам он о ней никогда не распространялся. Знаю (из эпиграфа к книге), что его учителем был А.С. Ерусалимский, но не знаю ни то, как называлась его кандидатская диссертация, ни то, защитил ли он докторскую. Совершенно случайно наткнулся на известие о его выступлении на симпозиуме по проблеме якобинской диктатуры, организованном в 1970 г. сектором истории Франции Института всеобщей истории. Судя по стенограмме, он выступал как заинтересованный преподаватель Новой истории, внимательно следящий за книжными новинками, пытавшийся ответить на каверзные вопросы пытливых студентов («помешала ли казнь Дантона делу Революции?»). Он, видимо, и ждал услышать на них ответы, но вряд ли услышал. Симпозиум созывался с иной целью – дать отпор В.Г. Ревуненкову, а Анатолий Морицевич оказался на этом празднике жизни явно лишним. (См.: Спор столиц // Чудинов А.В. История Французской революции. Пути Познания. М: Росспэн, 2017. С.101-116). Научные (увы, односторонние) контакты с Анатолием Морицевичем продолжались – я настолько осмелел, что показал ему мою курсовую работу за второй курс. Профессор Миркинд, полистав, сказал: «Я, конечно, ничего в этом не понимаю, но, думаю, немного доработать и – готовый диплом. А там – и кандидатская, ну, а глядишь, и докторская. А что? По нашим-то временам!»
На сей раз улыбка была несколько ехидной, но я понял, что она относится не ко мне, а, скорее, характеризовала переживаемое нами время.
Впрочем, помощь, которую мне оказал Анатолий Морицевич – трудно переоценить – через некоторое время, когда мои курсовые стали потолще, он представил меня замечательному медиевисту – Юрию Львовичу Бессмертному. Не знаю, где уж они познакомились, может быть, в Эстонии? Знаю, что оба любили отдыхать на модном курорте Элве, но, наверное, они подружились еще раньше. Ценность этой встречи для меня трудно переоценить.
А вот с Анатолием Морицевичем с тех пор мы мало встречались. В те редкие моменты, когда он появлялся в Москве и заходил к нам, его улыбка становилась все более грустной, а сам он каждый раз выглядел все более худым, хотя это, кажется, физически было невозможным. Последняя встреча была в начале 80-х немного сумбурной. Он ненадолго зашел к нам, с очень встревоженным видом. Оказалось, в метро оторвалась пуговица от его серого в рубчик пальто. Пуговицу он сохранил, сжимая в ладони. Моя жена быстро пришила ее, подобрав крепкую черную нитку. Но наш гость улыбался так, что было ясно, как не нравится ему цвет нитки. Подобрали белую – но он опять был недоволен. Разузнав, где находится ближайшая галантерея, он побежал туда сам, несмотря на наши протесты. Вернулся, купив катушку серых ниток и, кажется, на сей раз взялся за иглу сам. Потом долго вертелся перед зеркалом в пальто и фетровой шляпе, и, несколько успокоившись, ушел.
Я счел это признаком нарастающей странности, и возможно, симптомами душевной болезни – придавать столько значения таким мелочам! Но сейчас понимаю, что это иное. Оставшись без работы «с волчьим билетом», утратив и душевный, и материальный комфорт, Анатолий Морицевич отчаянно боялся деградировать, опуститься, особенно при его манере изящно одеваться.
Я не знал всех обстоятельств его гибели, но вот прочитал воспоминания кишиневцев, многое прояснилось. Думаю, к травле и безысходности надо добавить растущее ощущение одиночества – семья, некогда занимавшая столь уютную квартиру на ул. Ленина, давно распалась, дочь от первого брака уехала в Израиль (впрочем, подробностей не знаю), знакомых и, главное, единомышленников, становилось все меньше: пролетарский интернационализм, революционная романтика довоенного фасона, вера в социализм с человеческим лицом – все это уже мало кого воодушевляло.
В 1993 г., когда первый и последний раз в жизни я был в Нью-Йорке, я оказался в Северном Бронксе в гостях у Сёмы и Милы Молдован, когда-то обитавших близ театра «Лучаферул». На столе возникла замечательная настоящая баклажанная икра, выполненная в лучших бессарабских традициях. На полочке я увидел фотографию Анатолия Морицевича, неожиданно серьезного. Рядом горела плоская свечка.
«Как хорошо, Павел, что Вы приехали именно сейчас. Сегодня ведь день Толи. Где бы мы ни были, мы всегда его вспоминаем…..»
Остается поблагодарить «Историческую экспертизу». Ведь написав этот текст, я только сейчас осознал, сколь многим я обязан Анатолию Морицевичу Миркинду.
Оригинал воспоминаний здесь: https://istorex.ru/page/uvarov_pyu_tolyamirkind